Однажды ГП, играя в теннис, разорвал себе ахилл, сухожилие на пятке. Мы навещали его в больнице на Ленинградском шоссе. Тогда я был влюблен в Учителя и все, даже его сухожилие приобретало для меня какой-то значительный смысл. Много позднее я стал думать, что разрыв Ахилла – символ. Должна же была и у ГП быть ахиллесова пята.
Думая об этом сегодня, я начинаю подозревать, что этой ахиллесовой пятой в нем был сугубый рационализм, из которого он не мог выйти. Его система теоретически исключала случайность. Случалось, конечно, всякое, и Его величество случай работал и на ГП, но в системе ему места не отводилось.
Случайность, однако, ставит подножку не только теннисисту, но и истории, и деятельности, и логике. Там, где кончается логика, начинается случайность.
Сама по себе случайность – конечно, не случайна. Случайность случается (встречается) с нами внутри закономерности как ее негатив, и сама по себе закономерна. Она выражает неполноту нашей осведомленности о мире, а неполнота — это даже и без теоремы Геделя очевидно — теоретична, то есть не может не быть неполноты в расширяющемся мире познания и практики. Есть два вида неполноты – незнание внешнего мира, незнание незнаемого, и второй — незнание или непонимание знаемого, недоучет возможных связей: когда они обнаруживаются, они выступают для сознания как случайность.
Но мы не можем – принципиально не можем — изобразить это незнание в виде позитивного представления. Оно остается в остаточном виде непредсказуемости поворотов событий, то есть в случайности.
Случайность созначна вероятности. Измерить вероятность случайности можно, хотя такая мера всегда будет сугубо условной и игровой, но содержательно представить себе случайность невозможно, ибо тогда она перестанет быть случайностью.
В этом смысле падение кирпича на голову — не случайно или случайно в очень узком смысле непредсказуемости во времени, катастрофического отступления, зигзага, замедляющего процесс или процедуру.
Другое дело – вопрос о принципиальной необходимости случайности в развитии. ГП ставил перед собой задачу управления развитием. В этом было его решение проблемы истории и диалектики. Спрашивается, в какой мере случайность — необходимый компонент управления развитием, и возможно ли развитие без случайности? Не окажется ли вне случайности, вне флюктуаций, непредсказуемых логикой, невозможным само приращение содержания, без которого нет развития?
Обсуждение вопроса необходимости и случайности, детерминизма и недетерминизма обычно адресуется контекстам истории или естественной науки. Именно в этих областях, где принцип причинности и игнорирование случайного долгое время служил методологической базой, в последние годы возникли новые методологические веяния – неодетерминизм, принцип нелинейного развития, синергетика нестационарных процессов необратимости и тому подобное. Но в проектно-программном мышлении эти представления должны быть истолкованы по-новому.
Деконструкция тоже исключает случайность, но там дело проще, поскольку деконструкция всегда имеет дело с уже состоявшимся, и ей, следовательно, нет дела до случайности состоявшегося, она их берет как данность. В управлении будущим случайность выступает в гораздо более драматичной форме. Музыканты 20 века порой пытались применить случайность в алеаторике, живописцы использовали ее в абстрактном экспрессионизме. Но это лишь редкие (случайные) флоимы использования случайности.
Организация и организационная деятельность точно также же не могут исключить случайность из своего рассмотрения, хотя сделать это непросто.
Самая претензия на управление исходит из предпосылки о возможности такого волевого и интеллектуального действия, которое гарантировало бы развитие процесса в заданном направлении хотя бы до известного предела. Организация и управление не исключают случайность, но противопоставляют ей себя, как форму преодоления случайности и использования случайности в конструктивном движении. Но в таком случае перед методологией остается задача принимать все то многообразие случайного, которое трудно уложить в какие-либо схемы и классификации. Случайность оказывается незаконным компонентом организованных процессов.
Западная методологическая и философская мысль редко рассматривает проблемы случайности в контексте управления развитием, она, как правило, ограничивается поисками более или менее достоверных прогнозов. Прогностика и футурология, бывшие крайне популярными в 60-е — 70-е годы, ныне утратили привлекательность. Отчасти это вызвано неэффективностью самих методов прогнозирования, отчасти же успехами планирования – хотя и не поднимающегося до абсолютных целей управления развитием. Тут сказывалась заинтересованность в исчислении количеств и вероятностей, для которых феномен случайности поглощался величиной ее вероятности. Но прогностика не задела основных направлений философской мысли Запада, сохранявшей больший интерес к прошлому и отсутствие интереса к будущему.
Прошлое – история становления сознания и судьбы, конечно, были богаты случайностями, но в виде свершившихся сложных фактов бытия и рефлексии все случайное, как и все закономерное, сливалось в понятии фактичности и оставалось лишь разделять осознание и бессознательное в этом потоке реального или действительного бытия, очищая его для рефлексии. Разделение естественного и искусственного в методологии в этом не помогло, и вопрос о случайности выпал как из естественного, так и из искусственного представления деятельности.
Эта идущая от классической немецкой философии тенденция приводила к некоторой неизбираемой наличности бытия, в которой случайность становилась такой же необходимой, как и закономерность. Свобода понималась как признание действительности как данности и осознания этой данности.
Даже в сартровской проективности случайность поглощалась волей и ответственностью. В конечном счете всякая определенность бытия проходила инстанцию выбора и ответственности, чем исключала случайность. В противном случае на индивидуальную волю можно было бы махнуть рукой.
Только будущее, которое остается еще в состоянии рождения и качественного оформления, будущее, выходящее за рамки индивидуальной судьбы и ответственности, которое еще не стало ни историей, ни функцией, которое еще не сделалось предметом руководства и управления, позволяло различить вспышки случайности в качестве элементов либо средств решения задачи, либо препятствий к такому решению, либо способов понимания ситуации, либо трудностей ее правильного понимания, в виде таких странных образований, которые нельзя отнести ни к категории истины, ни к категории лжи, и которые не оформлены еще ни в объектах, ни в средствах, ни в персональных, ни в коммуникативных актах, ибо не ясно, в какой коммуникации они рождаются.
Проще всего и естественнее всего было бы отнести случайное к категории воображения.
Но в воображении видели либо уже доставшуюся индивидууму творческую власть, либо источник ошибок и заблуждений, власть прошлого и подсознания, которая, будучи вскрытой и разоблаченной, теряла бы свой предметный смысл.
Воображение как факт прошлого оказывалось уже воплощенным в продукты творчества или идеи, поступки, которые, вливаясь в систему жизненных обстоятельств, становились предметом анализа. В отношении к будущему воображение становилось лишь поставщиком элементов возможного. В брэйнстормингах и эвристических играх, как и на методологических семинарах, порождения воображения немедленно вводились в предуготовленную ходом обсуждения ситуацию решения проблемы и обсуждались уже чисто функционально, с точки зрения своих продуктивных возможностей, но не генетически, не с точки зрения своего возникновения, и не созерцательно, как некие самодостаточные картины или видения.
В качестве достаточных и независимых предметов анализа картины воображения оказывались лишь в психологии и эстетике, где они обычно рассматривались в связи с произведениями искусства, будучи как бы их неполными и неоформленными проектами или эскизами. Но, внедряясь в область художественных опытов и созерцания, философская рефлексия, хоть и допускала силу воображения и случайность ее – не входила в детали, так как эти детали были уже делом как раз самого художественного мышления, и аналитическая их деконструкция оставалась, как у Эдгара По, внутренней задачей того же художественного воображения.
В теоретико-деятельностной методологии были созданы условия, благоприятные для нарушения этих исторически сформировавшихся тенденций в подходе как к воображению, так и к случайности внутри воображения. Но в силу каких-то, пока не совсем ясных обстоятельств, они остались невостребованными.
Одним из очевидных обстоятельств такого рода можно считать порыв к скорейшему конструированию логики проектного и методологического мышления, как того общего продукта, который присваивался всеми участниками движения, и в конструировании которого каждый принимал посильное участие. Речь шла о машине мышления, о технологии организации процессов и структур, о нормах коммуникации. Случайное и воображаемое входили в эти процессы на правах материала, который хоть и не был в строгом смысле слова чисто предметным, все же выпадал из сферы методологической рефлексии наравне с другими предметными организованностями мышления. Об опасности исчерпания механизмов методологического мышления, опасности пробуксовки, пустого академического ритуала никто никогда и не думал, так как построение этой машины только начиналось и она росла и развивалась на глазах, не предвещая никаких тупиков и финалов. Машины же вообще мыслились, во всяком случае в первой половине прошлого века, как высокодетерминированные устройства, хотя с началом кибернетического бума часто обсуждались именно машины, порождающие случайные результаты (случайные числа). Природа тоже мыслилась как совершенная машина, но когда выяснилось, что метафоре машины природа полностью соответствовать не может, именно за машиной осталась идея полной детерминации.
Деятельность, конечно, не была машиной, но некоторый техницистский конструктивизм в методологии деятельности был. Отсюда, например, все метафоры верстака, потока, изготовления изделий по определенным проектам даже в педагогике и т.п. Можно было сказать примерно так: сама по себе стихия деятельности не была машиной, но высоко организованная и методологически оснащенная деятельность стремилась к уровню машинной детерминации.
И хотя сами методологи пользовались противопоставлением функционирования и развития как двумя совершенно разными и не сводимым друг к другу процессами, в механике развития сохранялись некоторые черты механического функционирования.
Они были ограничены самой методологической и творческой деятельностью, которая постоянно входила в состав инновационной деятельности и задавала новые повороты и перспективы. Но именно в точках методологического вмешательства эти инновации подвергались рациональному контролю и обретали эффективность. Так что сама методология становилась основной сферой инноваций, а, следовательно, и вытесняла из систем развития случайность. Развитие, построенное на случайности, могло оставаться реальным, но управление развитием такую возможность исключало или сильно ограничивало. Этот процесс, как многие видели уже тогда, вел методологию к тоталитаризму.
Если бы речь шла об ограничении этой возможности, в поле зрения методологии должна была бы попасть случайность. Тем более, что при количественном росте числа методологов и игротехников нельзя было исключить выход из под методологического контроля самой методологической практики. Да и в самом методологическом сознании, конечно, сохранялась свобода появления случайных идей и ассоциаций, но поскольку таковое было бы скрыто внутри методологического сознания — выдвигать вопрос о его независимом изучении и учете как-то не приходилось.
Тем не менее, введение случайных флуктуаций в любом внешне организованном или методологически управляемом процессе оставалось чем-то вроде подводного камня методологии управления развитием и проектирования. Его признание снижало бы идейный пафос социального управления и социального развития как управляемого процесса. Ведь введение случайности в этот фундаментальный для методологии и основополагающий для проектирования процесс исторически возвращало бы методологическое мышление к античным временам, когда божественные капризы и непредвиденные обстоятельства меняли ход событий в непредсказуемом направлении.
Стоило бы лишь допустить случайность в число аргументов управления, как весь пафос исторической темпорализации как свободы и воли человека снизился бы с непредсказуемыми последствиями для всей методологической системы. И методология 20 века в принципе мало бы отличалась от методологических опытов Сократа.
Методологи готовы были поступиться всем, благополучием и личной свободой в том числе, лишь бы удержать в своих руках более существенную свободу — впервые открывшуюся свободу распоряжаться самим будущим.
Методологи не причисляли себя ни к футуристам, ни к футурологам, так как они не были наивными мечтателями и фантазерами. Не претендуя на задачи руководства обществом вне рамок собственно методологической работы, методологи считали, что держат вожжи развития общества в своих руках, и никакие случайности не должны были бы их лишить заветной цели — впервые в истории добытого осознанного управления будущим, управления, которое как казалось тогда, только одно и может обеспечить человечеству выживание, а деятельности – развитие.
Случайность и индивидуальность с ее воображением могли стать границами этих притязаний на управление. Конечно, случайность и воображение в условиях коллективной мыследеятельности должны были бы в какой-то мере компенсироваться массовостью событий, статистикой идей. Но, с другой стороны, всегда было понятно, что в этой статистике побеждает та одна или те немногие счастливые идеи, которые несут в себе подлинный прорыв. Спрашивается, в какой степени эти счастливые идеи были бы плодом хорошо организованной рефлексии, и в какой — счастливого случая?
Каковы бы ни были мотивы, выводившие случайность и игру воображения за рамки методологического проекта, само это ограничение не могло не становиться его ахиллесовой пятой, сужавшей диапазон общения и коммуникации, прежде всего индивидуальной коммуникации участников в сфере своего коммуникативного опыта. Методологи, предводимые ГП, прекрасно осознавали ценность личного опыта и личного воображения, и в этом плане сам ГП постоянно выступал в качестве образца. Но в какой мере этот личный опыт был результатом стечения обстоятельств, случая – не обсуждалось ни на семинарах, ни вне семинаров. Лишь теперь, когда ГП уже нет с нами, мы начинаем все пристальнее всматриваться во все то случайное, что сопровождало его деятельность, в те картины воображения, которые стояли перед его глазами, смотревшими на мир, чтобы понять, что же собственно делал он и его ученики.
Интерес к этим случайным обстоятельствам мог бы показаться перенесением в сферу методологии элементов деконструкции Дерриды. Действительно, для Дерриды деконструкция всегда направлена на выявление конструктивной роли элементов системы, не имеющих открыто конструктивной роли, элементов скрытых или закамуфлированных в текстах. Но взгляд Дерриды всегда направлен вспять, назад, на реконструкцию случайности. Попытки придать этой случайности конструктивную роль в архитектурном проектировании, которые предпринимались Питером Эйзенманом в сотрудничестве с самим Дерридой, пока что остаются единичными, и их результативность неясна.
Вероятно, для введения деконструкционистской критики в состав методологического движения было бы необходимо создать нечто вроде второго внутреннего, подводного течения в рамках самой методологии и придать ему статус важного социокультурного ориентира, тем самым инкорпорировав культурно-исторические, феноменологические и психологические направления мысли в тело методологии, чего в прошлом не было как раз в силу необходимости противопоставления методологии прочим течениям современной мысли. (Отчасти такую работу начал Д.Зильберман).
Если считать, что это противопоставление конструктивно завершилось, и методология наконец-таки обрела положенный ей независимый статус, размежевавшись со всякой психологией и культурологией, философией и психоанализом, то можно, наконец, поставить и вопрос о включении этих направлений мысли в общую систему методологической коммуникации. Будет ли это означать уничтожение ахиллесовой пяты или, как теперь любят говорить, «слепых пятен» в методологии – неясно.
Во всяком случае сегодня, когда основной корпус методологических установок на тотальное социальное развитие уже сформирован, было бы полезно просмотреть через призму этих установок некоторые эпизоды исторического развития культуры и общества. Если взять, например, развитие живописи с конца 19 до середины 20 столетия, то мы получили бы довольно полно представленный материал бурного и во многом хаотического развития. Хотя работа по анализу развития современной живописи еще не проделана, некоторые важные моменты в ней уже позволяют ставить ряд методологических проблем.
Прежде всего – плюрализм целей художественной деятельности, проявляющийся как в синхронии, так и в диахронии, не позволяет быть уверенным в том, что результат метаморфоз живописи указанного периода можно отнести именно к развитию, а не к деградации. Или, точнее, трудно было бы разделить процессы развития и деградации. Очевидно, что нарастание рефлексии в искусстве пока что имеет линейный и позитивный характер, в то время как ценности социального действия, эстетического совершенства или гуманизма парадоксально меняются. Живопись бурно трансформировалась, не опираясь ни на какую общую методологию, и в числе агентов этого развития мы можем выделить лишь индивидуальные творческие инновации (появляющиеся случайно и затем критически оправдываемые) и саму критику, не выдвигающую инновационных проектов, но зато постоянно поставляющую проекты исторической их интерпретации.
Развитие живописи в последние полтора века показывает, что этот процесс был тесно связан с философскими исканиями, но само отношение философии и искусства за этот период кардинально изменилось. Искусство начинало достаточно самостоятельный и независимый от философии эксперимент, а к концу 20 столетия уже весьма сильно ориентировалось на философскую рефлексию в качестве мотива к эксперименту. Искусство начинало с оппозиции не только общественному вкусу, но и общественным порядкам, а кончило довольно стабильным конформизмом. Если бы в ходе этих художественных экспериментов методология все же имела место, то ей, скорее всего, пришлось бы быть посредницей между самими художниками и критиками. Ее роль свелась бы к смягчению и истолкованию внутренних и внешних проблем, и, в конечном счете, она оказалась бы скорее консервативной, нежели авангардной.
И хотя делать общие выводы на основании истории живописи было бы неосмотрительно, все же с методологической точки зрения этот процесс едва ли принципиально отличается от развития религиозных доктрин или техники. Инновация и критика плюс методологическое опосредование, в котором методологи играют роль организаторов, кажется достаточно адекватной картиной места методологии в процессе развития. Спрашивается, однако, насколько в таком случае само развитие может быть подлинной задачей методологии, как это декларировалось ГП? Не была ли привязка методологии к развитию исторически случайной?
20 столетие было слишком одержимо идеей развития, чтобы методология, имевшая тотальные претензии, могла уклониться от приписывания цели развития себе самой. Сегодня, например, складываются и иные возможности. Методология может сегодня претендовать на универсальный язык коммуникации разных идеологем, то есть она становится не столько инструментом развития, сколько средством взаимопонимания и самопонимания.
До сих пор вклад методологии в развитие не слишком велик, хотя порой методологам приходилось выступать одновременно в функции проектировщиков-новаторов, что было вызвано простым дефицитом проектных инноваций в СССР, а не собственной природой методологии. Гораздо существеннее этот вклад ощущается в деле установления взаимопонимания разных идейных групп. Не исключено, что в ближайшем будущем эти коммуникативные ценности вообще окажутся во много раз более актуальными, чем развитие, которое может резко пойти на нет в случае снижения опасности глобального военного конфликта. Методология сегодня, мне кажется, уже объективно затребована феноменом международного терроризма, и тот факт, что она все еще выдает себя за бизнес-консультанта, а не посредника между экстремальными группировками и социумом, является одним из проявлений ее «слепых пятен».
Опосредующая функция методологии в процессах развития свела бы «управление развитием» к его торможению, что в каком-то отношении могло бы быть полезно, и не исключено, что именно в этой своей функции методология и будет со временем кооптирована в институты социального развития. Как бы привлекательно ни звучали парадоксальные идеи «управления» развитием, всякое управление имеет склонность вырождаться в руководство и препятствовать развитию. Эта тенденция скорее всего не обойдет и методологию. Плюрализм, временно победивший (если победивший) в капиталистическом обществе, ставит границы и руководству и управлению. Во времена социалистической плановой системы методологическое управление развитием могло бы быть ответом тоталитарного общества рыночной экономике. Но победила рыночная экономика с ее господством случая – хотя бы номинально. В связи с этим придерживаться социалистических лозунгов об управлении развитием сегодня нужно с оговорками. Тем не менее случай, который остается вне интеллектуального контроля, сам по себе тоже небезопасен, и принципиальная необходимость рационализации случайных процессов в общественной жизни, скорее всего, будет оставаться актуальной еще долгое время.
Не исключено, тем не менее, что не столько «случай», сколько сама установка на «управление развитием» оказывается сегодня ахиллесовой пятой методологии.